А. М. всегда за работой: "все что-нибудь гладит, толчет, трет", "вертит ручку кофейной мельницы". У нее "работа всегда есть". "Она вечно на ногах, вечно в забеге и движении". - "Некогда покладываться!" - отвечала она на приглашение Обломова присесть. Кухня была истинным палладиумом деятельности А. М. - в ней она "царствовала". "Славная", "великая хозяйка", по характеристике Обломова: "пироги такие пекла, какие пеклись только, бывало, в Обломовке. По утрам все время проводила на кухне "в будничном платье". Когда Обломов сказал А. М., что "ей бы надо замуж выйти", усмехнулась и ответила: "Кто меня с детьми-то возьмет?" Лишь тогда, когда удалось "законное дело братца", А. М. "в первый раз узнала, что у ней есть только дом, огород и цыплята и что ни корица, ни ваниль не растут в ее огороде; увидала, что на рынках лавочники мало-помалу перестали ей низко кланяться". "Тогда в первый раз в жизни А. М. задумалась не о хозяйстве, а о чем-то другом, в первый раз заплакала не от досады на Акулину за разбитую посуду, не от брани братца за недоваренную рыбу; в первый раз ей предстала грозная нужда, но грозная не для нее - для Ильи Ильича".
Обломов понравился ей с первого взгляда: таких А. М. не видала, - но чувства своего "она ему никогда не высказывала, п. ч. не понимала сама и не умела". "Она не в силах была не только пококетничать с Обломовым, показать ему каким-нибудь признаком, что в ней происходит". Так и позднее она "хотела бы сказать что-нибудь Андрею Ивановичу, поблагодарить его, наконец, выложить перед ним все, все, что сосредоточилось и жило неисходно в ее сердце: он бы понял, да не умеет она, и только бросится к Ольге, прильнет губами к ее рукам и зальется потоком таких горячих слез, что и та невольно заплачет с нею, а Андрей, взволнованный, поспешно уйдет из комнаты". Предложение Обломова, "взять на себя заботу о его продовольствии" и избавить его от всяких хлопот по хозяйству А. М. приняла охотно; "радость разлилась y ней по лицу; она усмехнулась даже сознательно". "Все ее хозяйство, толченье, глаженье, просеванье и т. п. - все это получило новый, живой смысл: покой и удобство Ильи Ильича. Прежде она видела в этом обязанность, теперь это стало ее наслаждением. Она стала жить, по-своему, полно и разнообразно". "Но она не знала, что с ней делается, никогда не спрашивала себя, a перешла под это сладостное иго безусловно, без сопротивлений и увлечений, без трепета, без страсти, без смутных предчувствий, томлений, без игры и музыки нерв". "Она как будто вдруг перешла в другую веру и стала исповедовать ее, не рассуждая, что эта за вера, какие догматы в ней, a слепо повинуясь ее законам". "Это как-то легло на нее само собой, и она подошла точно под тучу, но пятясь назад и не забегая вперед - а полюбила Обломова просто, как будто простудилась и схватила неизлечимую лихорадку". "Она сама и не подозревала ничего: если б это ей сказать, то это было бы для нее новостью - она бы усмехнулась и застыдилась". "Она молча приняла обязанности в отношении к Обломову, выучила физиономию каждой его рубашки, сосчитала протертые пятки на чулках, знала, какой ногой он встает с постели, замечала, когда хочет сесть ячмень на глазу, какого блюда и по скольку съедает он, весел он или скучен, много спал или нет, как будто делала это всю жизнь, не спрашивая себя, зачем, что такое ей Обломов, отчего она так суетится". Если б ее спросили, любит ли она его, она бы опять усмехнулась и отвечала утвердительно, но она отвечала бы так и тогда, когда Обломов жил y нее всего с неделю". "За что или отчего полюбила она его именно, отчего не любя вышла замуж, не любя дожила до тридцати лет, а тут вдруг как будто на нее нашло?" "Она не думала, не сознавала всего этого". Когда однажды Илья Ильич спросил: "Скажите, что если б я вас... полюбил?" Она усмехнулась. "А вы бы полюбили меня? - опять спросил он". - "Отчего же не полюбить? Бог всех велел любить". - "А если я поцелую вас? - шепнул он, наклоняясь к ее щеке, так что дыхание его обожгло ей щеку. - "Теперь не святая неделя", - сказала она с усмешкою. - "Ну, поцелуйте же меня". - "Вот, Бог даст, доживем до Пасхи, так поцелуемся", - сказала она, не удивляясь, не смущаясь, не робея, а стоя прямо и неподвижно, как лошадь, на которую надевают хомут. Он слегка поцеловал ее в шею". - "Смотрите, просыплю корицу; вам же нечего будет в пирожное положить, - заметила она. - Не беда! - отвечал он". "Что это у вас на халате опять пятно? - заботливо спросила она, взяв в руки полу халата. - Кажется, масло? - Она понюхала пятно. - Где это вы? Не с лампадки ли накапало? - "Не знаю, где это я приобрел". - "Верно, за дверь задели? - вдруг догадалась Агафья Матвеевна. - Вчера мазали петли: все скрипят. Скиньте да дайте скорее, я выведу и замою: завтра ничего не будет". "Чувство Пшеницыной, такое нормальное, естественное, бескорыстное, оставалось тайною для Обломова, для окружающих ее и для нее самой". "Она не замечала" его, но если Обломов поедет в театр или засидится у Ивана Герасимовича", А. М. не спалось: "чуть застучат на улице, она поднимет голову, иногда вскочит с постели, отворит форточку и слушает: не он ли? Если застучат в ворота - она накинет юбку и бежит в кухню, расталкивает Захара, Анисью и посылает отворить ворота". "Когда Обломов сделался болен, она никого не впускала к нему в комнату, устлала ее войлоками и коврами, завесила окна и приходила в ярость" - "если Ваня или Маша чуть вскрикнут или громко засмеются?" "По ночам, не надеясь на Захара и Анисью, она просиживала у его постели, не спуская с него глаз, до ранней обедни, а потом, накинув салоп и написав крупными буквами на бумажке: "Елья", бежала в церковь, подавала бумажку в алтарь, помянуть за здравие, потом отходила в угол, бросалась на колени и долго лежала, припав головой к полу, потом поспешно шла на рынок и с боязнью возвращалась домой, взглядывала в дверь и шепотом спрашивала у Анисьи: "Что?" "Когда Обломов, выздоравливая, всю зиму был мрачен, едва говорил с ней, не заглядывал к ней в комнату, не интересовался, что она делает, не шутил, не смеялся с ней - она похудела, на нее вдруг пал такой холод, такая нехоть ко всему". "Прежде, бывало, ее никто не видал задумчивой, да это и не к лицу ей: все она ходит да движется, на все смотрит зорко и видит все, а тут вдруг, со ступкой на коленях, точно заснет и не двигается, потом вдруг так начнет колотить пестиком, что даже собака залает, думая, что стучатся в ворота". Ее чувство к Обломову "было в самом деле бескорыстно, потому что она ставила свечку в церкви, поминала Обломова за здравие затем только, чтоб он выздоровел, и он никогда не узнал об этом. Сидела она y изголовья его ночью и уходила с зарей, и потом не было разговора о том". "Любовь ее высказалась только в безграничной преданности до гроба". На приглашение Обломова ехать хозяйничать в деревню отвечала: "Где родились, жили век, тут надо и умереть!" То же самое она ответила и Штольцам, звавшим ее после смерти Ильи Ильича жить вместе, подле Андрюши". После того как Илья Ильич подписал заемное письмо Мухоярову, А. М. "ужасно изменилась, не в свою пользу": "глаза у ней впали", "в лице у ней - глубокое уныние". "Но не о себе" "вздыхает она", "тужит не оттого, что ей нет случая посуетиться, похозяйничать широко", потолочь корицу, положить ваниль в соус или варить густые сливки, "а оттого, что другой год не кушает этого ничего Илья Ильич, оттого, что кофе ему не берется пудами из лучшего магазина, а покупается на гривенники в лавочке; сливки приносит не чухонка, а снабжает ими та же лавочка, оттого, что вместо сочной котлетки она несет ему на завтрак яичницу, заправленную жесткой, залежавшейся в лавочке же ветчиной". Когда у ней вышли последние "семь гривен" и y Ильи Ильича "ничего не было", она пошла к "братцу" и наивно сказала, что "в доме денег нет". "Утром рано" "поехала к мужниной родне" "с заботой, с необычайной речью и вопросом, что делать, и взять у них денег". - "У них много: они сейчас дадут, как узнают, что это для Ильи Ильича. Если б это было ей на кофе, на чай, детям на платье, на башмаки, или на другие подобные прихоти, она бы и не заикнулась, а то на крайнюю нужду, до зарезу: спаржи Илье Ильичу купить, рябчиков на жаркое, он любит французский горошек…" Денег "ей не дали, a сказали, что если у Ильи Ильича есть вещи какие-нибудь, золотые или, пожалуй, серебряные, даже мех, так можно заложить, и что есть такие благодетели, что третью часть просимой суммы дадут до тех пор, пока он опять получит из деревни". "Этот практический урок в другое время пролетел бы над гениальной хозяйкой, не коснувшись ее головы, и не втолковать бы ей его никакими путями, а тут она умом сердца поняла, сообразила все и взвесила... свой жемчуг, полученный в приданое". "Вскоре за жемчугом достала она из заветного сундука фермуар, потом пошло серебро, потом салоп…" Получив деньги от Обломова, "она выкупила жемчуг и заплатила проценты за фермуар, серебро и мех, и опять готовила ему спаржу, рябчики и только для виду пила с ним кофе. Жемчуг опять поступил на свое место. "Из недели в неделю, изо дня в день тянулась она из сил, мучилась, перебивалась, продала шаль, послала продать парадное платье и осталась в ситцевом ежедневном наряде, с голыми локтями и по воскресеньям прикрывала шею старой затасканной косынкой". "Вот отчего она похудела", но Илье Ильичу не сказала ни слова; "у ней доставало даже духа сделать веселое лицо, когда Обломов объявлял ей, что завтра к нему придут обедать" приятели. "Обед являлся вкусный и чисто поданный: она не срамила хозяина", хотя все "эти заботы" стоили ей "волнений, беготни, упрашиванья по лавочкам, потом бессонницы". В каждой обломовской копейке А. М. "отдавала отчет Анисье", а об этой тайне (о закладе жемчуга) даже Анисье не сказала. Не сказала и Штольцу, заявив, что Илья Ильич ей "ничего не долины - ни копеечки, они мне не долины", "а что я закладывала серебро, земчуг и мех, так это я для себя закладывала. Маше и себе башмаки купила, Ванюше на рубашки, да в зеленные лавки отдала. А на Илью Ильича ни копеечки не пошло!" Все это она так скрыла, что даже Штольц только "вполовину, смутно прочел тайну жертв" А. М. - "Ни копеечки, ей-Богу, правда! - божилась она, глядя на образ и крестясь".
"Добрая и кроткая". "Братца" слушалась во всем, но, когда дело коснулось Ильи Ильича и Штольц сказал А. М.: "Нет, я вас прошу братцу до меня ничего не говорить, иначе Илье Ильичу будет очень неприятно..." - "послушно" ответила: "Так я не скажу им ничего!" Дала Штольцу свидетельство, что она никакой денежной претензии на Обломова не имеет". На упреки братца "вельможей" отвечала: "Что вы, братец, меня барином попрекаете? Что он вам делает? Никого не трогает, живет себе. Не я приманивала его на квартиру - вы с Михеем Андреичем". Она и Михею Андреевичу нашла, что ответить, когда Тарантьев, получив оплеуху от Ильи Ильича, заявил, что пришел не к Обломову, а к куме: "Бог с вами! Мне вас же надо, Михей Андреевич: вы к братцу ходили, а не ко мне. Вы мне хуже горькой редьки. Опиваете, объедаете, да еще лаетесь!" "Вдруг" глубоко окунулась она в треволнения жизни и "познала ее счастливые и несчастные дни". Но она любила эту жизнь, несмотря на всю горечь своих слез и забот, она не променяла бы ее на прежнее, тихое теченье, когда она не знала Обломова". "Она от ужаса даже вздрогнет, когда вдруг ей предстанет мысль о смерти; хотя смерть разом положила бы конец ее невысыхаемым слезам, ежедневной беготне и еженочной несмыкаемости глаз". "Она так полно и много любила: любила Обломова как любовника, как мужа и как барина", но только позднее, когда Илья Ильич уже умер, "она поняла, что проиграла и проспала ее жизнь, что Бог вложил в ее жизнь душу и вынул опять; что засветилось в ней солнце и померло навсегда". Таким солнцем был для А. М. Илья Ильич. Не только самого Обломова А. М. считала "барином", но даже участь своего сына от Ильи Ильича не равняла и не смешивала с судьбою первых детей своих, хотя в сердце своем, может быть бессознательно, и давала им всем равное место. Но воспитание, образ жизни, будущую жизнь Андрюши она отделяла целой бездной от жизни Ванюши и Машеньки. "Те что? Такие же замарашки, как я сама, - небрежно говорила она: - они родились в черном теле, a этот, - прибавляла она почти с уважением об Андрюше и с некоторою если не робостью, то осторожностью, лаская его: - этот - барчонок!" При жизни Ильи Ильича "с ужасом думала, как "этот барин" "будет есть студень из лавочки"; после его смерти напрасно давал ей Штольц отчет в управлении имением, присылал следующие ей доходы, все отдавала она назад, просила беречь для Андрюши. "Это его, а не мое, - упрямо твердила она: - ему понадобится; он барин, а я проживу и так".
После того, как Штольц выручил Обломова "от воровских долгов", А. М. "жила и чувствовала, что жила полно, как прежде никогда не жила, но только высказать этого, как и прежде, никогда не могла, или, лучше, ей в голову об этом не приходило. Она только молила Бога, чтоб он продлил веку Илье Ильичу и чтоб избавил его от всякой "скорби, гнева и нужды", а себя, детей своих и весь дом предавала на волю Божию. Зато лицо ее постоянно высказывало одно и то же счастье, полное, удовлетворенное и без желаний, следовательно, редкое и при всякой другой натуре невозможное. Она пополнела; грудь и плечи сияли тем же довольством и полнотой, в глазах светились кротость и только хозяйственная заботливость. К ней воротились то достоинство и спокойствие, с которыми она прежде властвовала над домом, y нее "завелся большой шкап, с рядом шелковых платьев, мантилий и салопов; чепцы заказывались на той стороне, чуть ли не на Литейной, башмаки не с Апраксина, а из Гостиного двора, a шляпка" - из "Морской!" "За разными покупками она ездила" на паре собственных лошадей, но по-прежнему глаз А. М. "светил" над Обломовым, "как око Провидения", "сторожил каждое мгновение его жизни". "Над трупом мужа, с потерею его, она, кажется, вдруг уразумела свою жизнь и задумалась над ее значением, и эта задумчивость легла навсегда тенью на ее лицо. Выплакав потом свое горе, она сосредоточилась на сознании о потере: все прочее умерло для нее, кроме маленького Андрюши. Только когда видела она его, в ней будто пробуждались признаки жизни, черты лица оживали, глаза наполнялись радостным светом и потом заливались слезами воспоминаний". "Она беспрекословно, даже с некоторою радостью, согласилась на предложение Штольца взять" Андрюшу "на воспитание, полагая, что там его настоящее место, а не тут, "в черноте", с грязными ее племянниками, детками братца". "Она была чужда всего окружающего, на все отвечала достоинством своей скорби и покорным молчанием", но она не по-прежнему смотрела "вокруг беспечно перебегающими с предмета на предмет глазами, а с сосредоточенным выражением, с затаившимся внутренним смыслом в глазах. Мысль эта села невидимо на ее лицо, кажется, в то мгновение, когда она сознательно и долго вглядывалась в мертвое лицо своего мужа, и с тех пор не покидала ее". "Навсегда осмыслилась ее жизнь": "теперь уже она знала, зачем она жила и что жила не напрасно". С летами она понимала свое прошедшее все больше и яснее и таила все глубже, становилась все молчаливее и сосредоточеннее. На всю жизнь ее разлились лучи, тихий свет от пролетевших, как одно мгновение, семи лет и нечего было ей желать больше, некуда идти".